Сочинения по литературе и русскому языку Статья: Поэтика психологических характеристик в повести В.Астафьева «Пастух и пастушка»Notice: Undefined variable: description in /home/area7ru/literature.area7.ru/docs/index.php on line 596 Notice: Undefined variable: br in /home/area7ru/literature.area7.ru/docs/index.php on line 596 Добавлено: 2024.08.11 Просмотров: 22 Ничипоров И. Б. Психологическая глубина творимой автором картины мира задана уже в центральной, помещенной в первой части повести трагедийной сцене, запечатлевшей, как за баней, «возле картофельной ямы» [1, с.307], «лежали убитые старик и старуха». В россыпи предметно-бытовых подробностей (их бедные одежды, «в сумке лепехи из мерзлых картошек») проступает сложное сочетание проявлений душевного потрясения ужасами войны, навсегда отпечатавшегося в их «горестных потухших лицах», и отчаянного, пребывающего на грани осознанного и инстинктивного начал стремления даже в этих условиях сберечь устойчивые нравственные ориентиры мирного бытия, предстать перед судом вечности, «прикрывая друг друга», «обнявшимися в этот смертный час». Антиномия надорванности войной и попытки опереться на непреходящие ценности личностного существования разными художественными путями будет постигаться автором и при лепке характеров основных героев. От этой пасторальной и одновременно трагедийной картины протягиваются психологические параллели к истории любви Бориса и Люси, к косвенному изображению родительской семьи главного героя, образному миру его детских воспоминаний [2, с.83]. В данной же сцене психологически парадоксален эпизод, когда «пожилой долговязый боец» Ланцов читает над могилой стариков заупокойную священническую молитву, что спустя некоторое время будет мотивировано фактами предыстории этого персонажа, исподволь приоткрывающими духовные корни его невысказанной, скрывающейся за склонностью к пространным философствованиям драмы: «В детстве на клиросе пел, потом под давлением общественности к атеистически настроенному пролетариату присоединился…». Одним из центральных выступает в повести образ молодого, внутренне чуждого военной реальности лейтенанта Бориса Костяева. Начиная с экспозиционных характеристик Бориса, которыми открывается вторая часть произведения, рельефно выделяется лейтмотив его «разбитого внимания», мучительной дробности колеблемого войной душевного мира: «Неустойчиво все во взводном, в голове покачивается и шумит еще с ночи». Сквозной для всего повествования о Костяеве образ утратившего привычное место человеческого сердца входит в контекст экспрессивных психофизических характеристик, которые насыщены густой, сопрягающей явленное и сокровенное метафорикой и передают его реакцию на фронтовую явь: «Дергающееся возле самого горла сердце сжалось, постояло на мертвой точке и опало на свое место… Будто по ледяной катушке катятся по нему обрывки видений». При виде изрубленных немцев, когда Борис «оборонялся от жалости и жути», его лицо «с воспаленными глазами» выглядело «будто из чугуна отлитым». С одной стороны, внутреннее отдаление от военной повседневности усиливает в герое воспоминания о мирной жизни – например, в эпизоде мытья в корыте, где через опосредованные ассоциации Борису припоминается, «как глянулось ему, когда дома перекладывали печь», и сердцевиной душевного бытия становится «этот кусочек из прошлого, в котором все было исполнено особого смысла и значения». Вместе с тем пребывание на войне стимулирует и личностный рост лейтенанта, его напряженную, взращенную многими боями и перенесенным ранением саморефлексию о прежней горячности и поспешности в обращении с подчиненными солдатами, когда он «застыдился себя… такого самонадеянного, такого разудалого и несуразного, дошел головой своей, что не солдаты за ним, он за солдатами». Проницательное постижение душевного мира героя вбирает в себя и изображение потаенного, «сновидческого» измерения его внутреннего бытия. Потрясение от зрелища расстрела старшиной Мохнаковым пленного немца, отчаянно умолявшего «выкупить» собственную жизнь за «сверкающие часики», не укладывается для Бориса в эмпирическую, освоенную разумом действительность и переходит в гротескно-фантастическую сферу дремотных мыслей, сновидений, где вновь и вновь катастрофически рушится мир с чистым небом, чистой водой и «прокручивается» эпизод с немцем; где самого себя терзаемый муками совести Костяев видит в образе враждебного ему человека, идущего по густой крови и ныряющего в нее. Внутренние, подчас не до конца вербализованные искания персонажа вступают в синергию с авторскими обобщающими наблюдениями о войне, основанными не на отвлеченных схемах, но на калейдоскопе подсказанных фронтовой памятью эпизодов. Авторское, напрямую обращенное ко всякому бойцу слово подчиняется особой – задушевно-лиричной и жесткой одновременно – интонации, право на которую выстрадано окопным опытом. Раздумья о том, что «война ведь, война, брат, беспощадная», воплощаются в картинах того, как солдат покидает свой окоп, «распаляя самого себя матом, разом отринув от себя все земное»; как в своих молитвах он ощущает истончившуюся грань «между жизнью и смертью»; как умирает он («просто сожмется в нем сердце от одиночества, и грустно утихнет разум») или же «счастливо» выживает, «удивляясь на самого себя». Источником многих психологических наблюдений и обобщений становится в повести изображение перипетий любовных взаимоотношений Бориса и Люси. Через подчас возвышенно-романтическое, «пасторальное» восприятие главного героя пропущены наиболее значимые портретные лейтмотивы, передающие парадоксальные личностные черты Люси, родственные архетипическим свойствам страждущей и любящей женщины и матери: «Было в ее маленьком лице что-то как будто недорисованное… проступали отдельные лишь черты лика». Особенно выделяется сокровенная, «строго-сосредоточенная, всепонимающая» жизнь ее глаз, из которых «не исчезало выражение покорности и устоявшейся печали» и которые в сознании Бориса, с «пугливой настороженностью» взыскующего устойчивую гармонию посреди хаоса и насилия, ассоциируются со вселенской беспредельностью: «И этот чего-то прячущий взгляд, и звезды, робко протыкающие небесную мглу… Эта женщина с древними глазами, по которым искрят небесные или снежные звезды». Глубоким психологизмом насыщены астафьевские эпитеты, сопрягающие предметный и условно-метафорический образные ряды и воплощающие коренные бытийные антиномии, что особенно ощутимо в передаче попыток Бориса аналитически осмыслить, «отчего колотится все в нем, и сознание все еще отлетчивое, скользкое, будто по ледяной катушке катятся по нему обрывки видений и опадают за остро отточенную, но неуловимую грань». Лаконичными, но содержательно емкими штрихами прорисованы любовные переживания героев, неизбывно несущих в себе отсветы катастрофического состояния воюющего мира. Это и «материнская» ласка Люси, таящая «какое-то снисходительное над ним превосходство», и раздвоенность Бориса, переживающего вместе с первым упоением любовным восторгом («сердце зашлось в радостном бое», «захлестнутый ответной нежностью») внутреннее потрясение «неведомыми доселе слабостью и виной», тем, как «все в нем ломалось: дыхание, тело, рассудок». В фокус психологического изображения выдвигаются резкие эмоциональные перепады в состоянии героя – от любовного блаженства, когда «душа делалась податливой, мягкой, плюшевой делалась душа», до просквоженных военными сценами ужаса и смерти детских воспоминаний о посещении театра, где под «сиреневую музыку» «танцевали двое – он и она…». Душевная надломленность войной делает персонажей Астафьева уязвимыми перед лицом энтропии и в сфере интимных отношений, обрекая их на горечь драмы «невстречи». Даже в поэтичных воспоминаниях Бориса о том, «как пахнет утро в родном городишке», о «ладе», царившем в родительской семье, Люся «женским чутьем, особенно обострившимся в эту ночь, уловила, как он снова отдаляется от нее», начинает ощущать себя старше Бориса «на сто лет». И в восприятии Костяева их отношения оказались во власти внеличностной стихии, велением которой «ровно бы уносило ее от него, эту грустную и покорную женщину, с такими близкими и в то же время такими далекими глазами». Сцена разлуки выведена автором в пластике «жестовой» детализации, посредством парадоксально заостренных психологических сравнений. Прошедшая нелегкий жизненный путь Люся неожиданно напомнила «школьницу, раскапризничавшуюся на выпускном вечере», а обожженный фронтом командир взвода Костяев «неуклюже, будто новобранец на первых учениях, повернулся кругом», мучаясь от тягостного расщепления рациональной и эмоциональной составляющих внутреннего бытия: «Мысли ровно бы затвердели в голове, остановились, но сердце и жизнь, пущенные в эту ночь на большую скорость, двигались своим чередом». Психологически глубоко мотивирован в повести душевный надрыв Костяева, ставший очевидным после полученного нетяжелого ранения и приведший его к безвременному уходу из жизни. Его все более мрачное самоощущение «выдохшимся человечишкой», «мимолетным гостем» на «вечной земле» художественно передается во взаимодействии соматических и душевных характеристик. Ранение подрывает в Борисе чувство единства телесного «я», побуждает в потрясенном состоянии «баюкать прибинтованную к туловищу руку» и воспринимать болевую стихию как самостоятельную, овладевающую им силу, когда «в выветренном, почти уже пустом нутре, поднялось что-то, толкнулось в грудь и оборвалось в устоявшуюся боль». Сама душа оказывается под властью страдающего тела, вследствие чего «нести свою душу Борису сделалось еще тяжелее». «Отупев от боли и усталости», герой, с одной стороны, прощается со своим взводом, сторонясь деструктивной военной реальности, но с другой – роковым образом отчуждается и от животворных сил пробуждающейся весенней земли: он «слышал токи» природного мироздания, но это «откликалось не в нем, а в другом каком-то человеке». |