Сочинения по литературе и русскому языку Статья: “Читатель мой, мы в октябре живем”: мотив “творческой осени” в поэзии Пушкина и БродскогоNotice: Undefined variable: description in /home/area7ru/literature.area7.ru/docs/index.php on line 596 Notice: Undefined variable: br in /home/area7ru/literature.area7.ru/docs/index.php on line 596 Добавлено: 2013.01.02 Просмотров: 806 Ранчин А. М. Описание осенней природы в поэзии Иосифа Бродского часто обрамляется мотивом вдохновения. Изображение обнаженных деревьев и монотонных дождей сопровождается упоминанием о пере, бегущем по бумаге. Этот мотив “творческой осени” и образ пальцев, просящихся к перу, и пера, просящегося к бумаге, восходят к Пушкину: “унылая пора, очей очарованье” изображается как вдохновенное, благоприятствующее творчеству время года в стихотворении “Осень”, написанном знаменитой “Болдинской осенью” 1833 года. Мотив “творческой осени” прослеживается особенно явно в поэме—мистерии Бродского “Шествие” (1961). Его трактовка двойственна: осень и наделяется отрицательными признаками, связывается со смертью и болью, и, вслед за Пушкиным, признается временем года, благоприятным для стихотворца. Действие поэмы происходит в октябре (“читатель мой, мы в октябре живем”). Эта строка одновременно отсылает и к октябрю 1917 года, — рубежу, с которого началась история советской деспотии (в оценке Бродского Советское государство именно таковое), и к пушкинской “Осени”, которая начинается словами “Октябрь уж наступил<...>“. Антитеза “октябрь 1917 — “пушкинская” осень” — это лишь один из вариантов двойственной трактовки осени в “Шествии”. Упоминания об осени в “Шествии” соседствуют с такими словами, как “воображение”, “листы” (бумаги), “стих”, “поэма”: Читатель мой, мы в октябре живем. В твоем воображении живом теперь легко представится тоска несчастного российского князька[1]. Ведь в октябре несложней тосковать, морозный воздух молча целовать, листать мою поэму... <...>. <...> и ровное дыхание стиха, нежданно посетившее поэму в осенние недели в октябре<...>. В первом фрагменте к “Осени” восходит также выражение “морозный воздух”, соответствующее пушкинским “дохнул осенний хлад”, “дорога промерзает”, “пруд уже застыл”, “первые морозы, / И отдаленные седой зимы угрозы”, “Звенит промерзлый дол и трескается лед”. В “Шествии” есть также отсылка к пушкинскому стихотворению, в которой слово “осень” не употреблено: “Ступай, ступай, печальное перо, / куда бы ты меня не привело, / болтливое, худое ремесло, / в любой воде плещи мое весло”. Образы пера, метонимически означающего записывание поэтического текста на бумаге, и воды заимствованы из предпоследней и последней октав “Осени”: И пальцы просятся к перу, перо к бумаге. Минута — и стихи свободно потекут. Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге, Но чу! — матросы вдруг кидаются, ползут Вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны; Громада двинулась и рассекает волны. Плывет. Куда ж нам плыть?”. Но Бродский, в противоположность Пушкину, наделяет поэтическое творчество негативными признаками: “болтливое, худое ремесло”. Весло в этом фрагменте “Шествия” отсылает также к пушкинскому “Ариону”, в котором говорится о “таинственном певце” (аллегорически означающем самого Пушкина), спасшемся с погибшего челна, весельного корабля. Реминисценция из “Ариона” содержится также в стихотворении Бродского “Письмо в бутылке (Entertainment for Mary)”(1964) и в поэме “Зофья”(1962). Проходящий через всю поэму мотив “затрудненного творчества, писания” выражен Бродским с помощью “вывернутых наизнанку” строк из вступления к “Медному Всаднику”: “писать в обед, пока еще светло”. У Пушкина: “Люблю <...> / Твоих задумчивых ночей / Прозрачный сумрак, блеск безлунный, / Когда я в комнате моей / Пишу, читаю без лампады<...>”. Петербуржец Пушкин говорит о красоте летних белых ночей, когда можно писать без лампады; ленинградец Бродский — о сумраке октябрьских вечеров, когда смеркается уже после обеда и писать невозможно. Пушкинский вдохновляющий октябрь “подменяется” октябрем, затрудняющим записывание поэтических текстов. В “Шествии” есть еще одна цитата из “Медного Всадника”, также имеющая оспаривающий смысл: “Люблю тебя, рассветная пора, / и облаков стремительную рваность / над непокрытой влажной головой, / и молчаливость окон над Невой, / где все вода вдоль набережных мчится / и вновь не происходит ничего, / и далеко, мне кажется, вершится / мой Страшный Суд, суд сердца моего”. В пушкинской поэме описывается страшное наводнение, которое петербургские жители осмысляют как суд, “Божий гнев”; в поэме—мистерии Бродского сказано о наводнении как о вечно наступающем, но не совершающемся, а Божий суд заменен судом не Бога, но повествователя над миром и над собой (выражения “мой Страшный суд”, “суд сердца моего” могут быть поняты и иным образом: “суд надо мною”, “суд над моим сердцем”). Нынешний век воспринимается Бродским как выродившийся, деградировавший в сравнении с XIX столетием: в настоящем ничего не происходит, век умирает: “И с пересохших теннисных столбов / <...> / слетает век, как целлулойдный мяч” Но одновременно осень и октябрь связываются с болью и со смертью: “Октябрь, октябрь, и колотье в боку”. Эта строка резко контрастирует со стихом “Легко и радостно играет в сердце кровь” из пушкинской “Осени”. Две строки соотносятся как негатив и позитив одного кадра. Умирание и смерть — сквозные мотивы “Шествия”. “Плач и слезы по себе”(I; 129), “похоронный хор и хоровод, / как Харону дань за перевоз”(I; 129) — так пишет Бродский в “Шествии” о своей поэме. Шествие персонажей по октябрьским улицам под непрекращающимся дождем, в промозглых сумерках напоминает не только печальный балаган, но и похоронную процессию. Реминисценция из пушкинской “Осени”, обращение к мотиву осенней поры — времени, вдохновляющего на творение стихов, — встречается в стихотворении “Сумерки. Снег. Тишина. Весьма...” (1966). Однако в отличие от пушкинского текста в этом произведении элиминирован, “зачеркнут” стихотворец, и создателем стихов, автором оказывается сама осень: Пестроту июля, зелень весны осень превращает в черные строки, и зима читает ее упреки и зачитывает до белизны. Впрочем, “черные строки” у Бродского не столько метонимическое обозначение поэзии, сколько метафора, описывающая оголенную землю и нагие ветви осенних деревьев. Бродский вслед Пушкину упоминает о пальцах, именуя их высоким словом “персты”. Но эти персты — не поэта, а читательницы, адресата стихотворения, и она неспособна довериться читаемым строкам: Эти строчки, в твои персты попав (когда все в них уразумеешь ты), побелеют, поскольку ты на слово и на глаз не веришь. И ты настолько порозовеешь, насколько побелеют листы. Мотив “творческой осени” берется под сомнение в десятом сонете из цикла “Двадцать сонетов к Марии Стюарт”(1974): “Осенний вечер. Якобы с Каменой. / Увы, не поднимающей чела”. Слово “якобы” и поза “Камены” могут восприниматься как свидетельства бесплодности лирического героя, на которого не снисходит вдохновение. Но также и как указания на надличностную природу творчества: поэт, по Бродскому, не творец, а орудие; истинным же автором является сам язык. Строки десятого сонета из цикла “Двадцать сонетов к Марии Стюарт” отсылают не только к “Осени”, но и к другому пушкинскому стихотворению — “Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю...”. Поза “Камены”, уткнувшейся подбородком в грудь, — это поза дремоты, напоминающая строки о усыпленном вдохновении из этого текста Пушкина: “Беру перо, сижу; насильно вырываю / У музы дремлющей несвязные слова”. Пушкинские вырванные у музы слова переиначены в стихотворении Бродского “Конец прекрасной эпохи”(1969): “Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера”. Если Пушкин пишет о затрудненности творчества, о дремоте вдохновения, то Бродский — о невозможности творчества. Пушкинской метафоре “насильно вырываю <...> слова” Бродский возвращает исконный предметный смысл, подчеркивает мучительность, болезненность этого “вырывания” для птицы, подменившей музу из текста Пушкина. Строки из “Конца прекрасной эпохи” возвращают нас не только к этому пушкинскому стихотворению, но и к сюжету волшебной сказки о поимке Жар-птицы. В чуждом волшебству и чуду поэтическом мире Бродского такое обретение Жар-птицы трактуется как совершенно невозможное. В стихотворении “Вот я вновь принимаю парад...”(1963) осень никак не соотносится с мотивом творчества. Она описывается как время холодного покоя и одиночества: Больше некуда мне поспешать за бедой, за сердечной свободой. Остается смотреть и дышать молчаливой, холодной природой. Осенний пейзаж делает этот текст своеобразной вариацией пушкинской “Осени”. Но последние строки — реминисценция из другого стихотворения Пушкина, “Брожу ли я вдоль улиц шумных...”: И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть, И равнодушная природа Красою вечною сиять. Переосмысленный мотив “творческой осени” сплетается с мотивом смерти, постоянно встречающимся у Бродского. Иную, в большей мере приближенную к пушкинскому “оригиналу”, версию мотива “творческой осени” представляет стихотворение “Под занавес”(1965): На последнее злато прикупив синевы, осень в пятнах заката песнопевца листвы учит щедрой разлуке. Первые две строки — своего рода “гиперцитата”, отсылающая одновременно к двум пушкинским текстам. По смыслу она связана со строкой “в багрец и золото одетые леса” из “Осени”. Но в плане выражения, по словесной форме эти стихи ближе к пушкинскому “Золоту и булату”: “”Всё мое, — сказало злато <...> “Всё куплю”, — сказало злато”. “Гиперцитаты” — отличительная черта поэтики Бродского. Одновременно в этом стихотворении Бродский цитирует пушкинское “Не дай мне бог сойти с ума”: Отыскав свою чашу, он, не чувствуя ног, устремляется |